Вы пришли сюда не за биографией. Её нет.
Есть только причина, по которой я вообще поднимаю камеру.
Пыль на подоконнике ловила последние лучи сорок первого дня рождения.
Не праздничные блики, а тусклый отсвет неона с улицы, пробивавшийся сквозь щель в шторах.
Вадим провел пальцем по стеклу, оставив борозду в сером налёте.
Девять лет.
Девять лет этот налёт копился не только на окне, но и на душе.
Щелчок затвора — звук, ставший чужим, как забытый язык детства.
Раньше он был молитвой. Трепетом охотника, ловящего мгновения света в пасти города.
Двадцать лет…
Двадцать лет не чувствовал он под ладонями прохладной упругости паркета.
Не знал головокружительной свободы вращения на всём, чем можно и нельзя, когда мир превращался в калейдоскоп света и скорости.
Брейк-данс был его первым полётом.
Фотография — вторым.
Небольшое стечение обстоятельств — разрушенная спина, ограничение движения, хроническая боль — оборвало полёт.
Мягко приземлился.
Прямо в быт.
Тяжёлый, как мокрая шинель.
Серый, как экран мёртвого монитора в его кабинете после восьми вечера.
Офис? Не враг. Враги громче. Здесь тихо. Удобно. Предсказуемо.
Я адаптировался, как растение к дефициту света — вытянулся, побледнел, но выжил.
Адаптировался так хорошо, что почти забыл вкус воздуха на высоте…
Но вчера, за праздничным столом, под аккорды ненастоящего смеха и звон бокалов, я поймал себя на мысли:
«Знаете, это же пытка — помнить каждую мышцу, каждую связку в полёте, каждый нерв, оживавший при виде идеального кадра… и годами ходить по этой проклятой земле, будто прикованный невидимыми гирями к асфальту».
Глядя на торт со свечами, он увидел не пламя надежды, а тлеющий фитилёк упущенного времени.
Сегодня утром Вадим не пошёл на работу.
Не открыл ноутбук.
Вместо этого подошёл к шкафу, забитому коробками с отчётностями.
В дальнем углу, под слоем такой же серой пыли, лежал старый рюкзак.
Не походный — фотографский.
Он расстегнул молнию.
Запах замшевой подкладки и старой кожи.
И она.
Моя старуха — Sony 6300. Холодная, маленькая, родная.
Он вынул камеру, ощутил знакомую, почти забытую тяжесть в ладони.
Батарейки сели, конечно. Карта… кто знает.
Но это неважно.
Важно было ощущение.
Он наполнил карманы предвкушением, закинул Соньку, смахнул пыль с объектива тряпкой.
Надел рюкзак.
Вышел на улицу.
Москва встретила его неласково — промозглым ветром, гудками машин, серой пеленой низкого неба.
Но Вадим вдохнул полной грудью.
Этот воздух был живым.
Грязным, резким, но живым.
Вот она, терапия, — подумал он, прижимаясь к холодной стене дома, чтобы пропустить поток людей.
Раствориться в этом ритме.
Вспомнить геометрию теней на кирпиче, игру света на мокром асфальте, жест прохожего, рассказывающий целую историю.
Его фотодневник больше не будет молчать.
Он снова будет говорить.
Светом вместо слов.
Это его манифест.
Не громкий, не для толпы. Для себя.
Против этой удушающей серости, против безысходности, что капает с крыш как конденсат, против всей этой суеты, фальши и пустоты, что нахлынули за последние годы.
Он поднял камеру к глазу.
Видоискатель был тёмным.
Но Вадим знал — там, за стеклом, мир ждал.
Он поймал движение — девушка, спешащая куда-то, резкий поворот головы, взгляд, мелькнувший на долю секунды.
Полный усталости и… надежды?
Палец нащупал спуск.
Пора, — подумал Вадим Топорёнок, и лёгкое, почти забытое трепетание пробежало по спине.
Пора снова летать. Хотя бы взглядом.
Щелчок затвора прозвучал как выстрел стартового пистолета…
С того щелчка прошло время. Охота стала методом. Личная боль — философией проекта. Теперь я провожу экспедиции по руинам души.
